Владимир МининСкерцино
В своём неуёмном радении о воспитании Homo Soveticus и лютой ненависти к «опиуму для народа» недоумки (а может быть, совсем наоборот!) из Наркомпроса уничтожили Московское синодальное училище. Политические воззрения (или политическое давление?!) взяли верх над великолепным классическим образованием крупнейшего эрудита в области литературы и искусства А. В. Луначарского, которого к недоумкам никак не отнесёшь.
Ну, так или иначе, но факт остаётся фактом — не стало хора, который являлся славой и гордостью русского музыкального искусства; хора, которым восхищались не только западноевропейская публика и пресса, но и такие гиганты мировой музыки, как Берлиоз, Лист и Тосканини. Практически было уничтожено учебное заведение, которое готовило регентов для церквей России и из стен которого вышли такие корифеи русского дирижёрского искусства, как Н. С. Голованов, Н. М. Данилин, В. П. Степанов, М. Г. Шорин и др.
Поэтому поистине бесценна заслуга Александра Васильевича Свешникова, по инициативе которого в Москве было создано Хоровое училище*). Прообразом его являлось Синодальное, куда, как известно, принимали только мальчиков 6-8 лет.
*) Еще в 1937 г. А. В. Свешников организовал детскую хоровую школу при Ленинградской академической капелле, в которую было набрано по 15 мальчиков во 2-й и 3-й классы. Поэтому в дальнейшем повествовании, когда я говорю «мы», то имею в виду 10 учеников из этих классов, собранных в одном 9-м классе Московского хорового училища.
Решение о создании училища было принято правительством в самом начале 1944 г., в разгар войны. И началась огромнейшая, хлопотливая работа по воплощению его в жизнь. Хорошо зная советскую систему, особенно нетерпеливое желание начальства отрапортовать о выполненном поручении, Александр Васильевич решил перевести своё ленинградское детище из эвакуации в Москву.
Весть о переезде в столицу была встречена нами с огромным энтузиазмом. Началась подготовка к «великому переселению». Ведь от села Арбаж, в котором мы прожили два с половиной военных года, до железной дороги надо было преодолеть стокилометровый путь по тридцатиградусному морозу.
Вот и представьте себе трудности этого конно-пешего марша. Нам — 15–16-летним — перенести их было легче, а тем, кому 8–9 лет! Питание, ночлег, обоз и пр. и пр. — обо всем этом должны были позаботиться Палладий Андреевич Богданов и Зоя Дмитриевна Козырева. О них, в особенности о Палладии Андреевиче, этом светлейшем человеке, можно было бы рассказать подробно, но это относится уже к другому учебному заведению...
После почти двухнедельного пути 3 апреля 1944 г. мы приехали в Москву. День был довольно серый. Под ногами хлюпала снежная мокрядь. Ветрено. Скажем прямо, фанфар в моей душе не было.
Разместились мы в доме по Большой Грузинской, 4/6, что как раз напротив зоопарка. Особняк был в хорошем состоянии, но абсолютно пустой. Не было ничего, кроме обеденных столов и стульев в полуподвале.
Надо было налаживать быт. И прежде всего накормить нас. В то время это было очень непросто. Ходили полуголодные. Там, в селе, с ранней весны, когда появлялась молодая крапива да древесный сок, и до поздней осени всегда был «подножный» корм. А здесь, в Москве, не разгуляешься. Однако к новому учебному году питание более или менее наладилось.
Но нас нужно было ещё и одеть — ведь за годы войны мы изрядно пообносились. В один прекрасный день ребят повезли на склады, где хранилась одежда — пожертвования американского народа советским детям. Ничего подобного мы в жизни своей не видели. Горы, нет, я бы сказал, какие-то монбланы пальто, костюмов, головных уборов, сапог и прочего тряпья высились перед нами. Но что самое замечательное — нам разрешили выбирать самим. Наши вкусы и потребности, стеснённые войной, «сделали стойку», и мы ринулись выбирать самое-самое. Зеркал, естественно, не было. Повертелись друг перед другом и хотя бы внешне стали походить на столичных. От того и внутреннее самочувствие стало комфортнее. Так состоялось первое знакомство с «рукой дядюшки Сэма».
Но и это было далеко не всё. Нужно было ещё привезти парты, рояли, шкафы, кровати, тумбочки, матрасы, чтобы мы могли нормально жить и учиться.
Бóльшая часть погрузочно-разгрузочных работ выпала на нас, старших. Без проказ не обошлось. Однажды, привезя шкафы, мы обнаружили в одном из них боевую винтовку и к ней — ящик с патронами. Как это попало в шкаф, нам было неведомо, и мы решили всласть попользоваться нежданным подарком. Наш особняк мы знали лучше собственной биографии и потому спрятали находку на чердаке, устроив там тир. Стрелять решили днём, когда, как нам казалось, трамвайный шум будет заглушать звуки выстрелов.
После первого выстрела восторгу нашему не было границ. Пули оказались трассирующими, и одна из них, попав в раствор между кирпичами, увязла в нем и стала, как комета, выбрасывать свой фосфоресцирующий состав. О возможных последствиях содеянного мы, со свойственным отрочеству легкомыслием, и не думали. Но долго (может быть, к счастью!) «развлекаться» не пришлось. По соседству с нами находилось училище военных разведчиков. Они почуяли неладное: их натренированные уши услышали стрельбу. Пришлось нам после ’ допроса с пристрастием" расстаться с винтовкой, но удалось сохранить для дальнейших развлечений большую часть патронов. «Инженерная мысль» не заставила себя долго ждать. Сделали из плотной бумаги фунтик, насыпали в него выковырянный из патронов порох, завязали ниткой широкую часть, подожгли «сопло» и пустили по полу. Можете себе представить, что вытворяла эта самоделка: натыкаясь на ножки кроватей, постоянно меняя направление движения, с шипением и брызгами фосфора она металась из стороны в сторону, вызывая одновременно наш восторг и гордость придуманным. Это была находка, её надо было совершенствовать.
В школе ещё не было регулярных занятий, и после обеда соблюдался тихий час. Все должны были находиться в кроватях. Отличный полигон — спальная комната маленьких, а их там было человек 25, находился рядом с нашей комнатой. В отличие от нас, они обычно спали. Мы сделали ракету весом граммов примерно на сто, тихонечко открыли дверь и подожгли сопло. Затем резко, но без шума, захлопнули дверь и приникли к ней ушами, чтобы насладиться произведенным эффектом.
Но было тихо. Однако через несколько секунд, когда мы уже собирались открыть дверь, раздался, как нам показалось, оглушительный взрыв, и пламя, которое мы не то чтобы увидели, а скорее ощутили, рванулось к потолку. В мгновение ока мы исчезли с места преступления и как ни в чём не бывало улеглись в свои кровати. В спальне маленьких начался переполох, который закончился, как и следовало ожидать, полной ликвидацией пороховых запасов и соответствующим Pater noster.
Озорству в нашей «республике ШКИД» не было предела. Одна из проказ повлияла даже на внешний вид здания. И вот каким образом. Ещё с момента организации нашей школы в Ленинграде мы увлекались игрой в пятнашки. Выдумкам, осложняющим условия игры, не было конца. А новое здание в Москве предоставляло для этого огромные возможности. Легкомыслие и ухарство привели к беганию только «по железу», т. е. по карнизу 3-го этажа, а внутри спальни — только по железным кроватям с завёрнутыми матрасами. Можете себе представить ужас воспитателей, когда они узнали об этом. Кончилась наша затея тем, что окна забили решётками от тех же кроватей, так как ничего другого в то время достать было нельзя.
По приезде в Москву состоялась встреча Александра Васильевича с Палладием Андреевичем. Мне неизвестно, о чём говорили эти два человека, но только вскоре Палладий Андреевич уехал в Ленинград. Очень хотелось бы знать, что творилось в душе бывшего царского регента, расставшегося с нами. Мы тогда ещё не понимали, как много он дал нам на первых шагах нашей профессиональной жизни, и относились к нему, как к строгому и справедливому педагогу — не более.
Помню один из его первых уроков профессионального честолюбия ещё в Ленинграде. Как-то мы недостаточно хорошо приготовили домашнее задание. Хоровые занятия в тот день проходили в репетиционном зале Капеллы, окна которого выходили во внутренний двор. Палладий Андреевич подозвал нас к окну и велел посмотреть вниз. В то время была распространена конная тяга, и мы увидели, что там, внизу, дворник собирает метлой в совок навоз. «Если не будете хорошо учиться, — сказал Палладий Андреевич, — будете заниматься этим». Надо сказать, что постоянное подхлёстывание профессионального честолюбия было достаточно действенным педагогическим приёмом и заставляло нас трудиться ещё усерднее. А понимание того, что не всякий педагог, застилающий твоё сознание елеем похвал, является педагогом, пришло значительно позже. Я думаю, каждый, кто прошёл его «школу», не только благодарен Палладию Андреевичу, но и носит в своём сердце светлую память о нём.
Александр Васильевич Свешников, помимо занятий с детским хором (в котором мы в московский период уже не пели), осуществлял общее руководство училищем. Надо сказать, что он сделал для нас очень многое. Когда Свешников создавал детскую хоровую школу в Ленинграде, то декларировал: «Если из 15 учеников хотя бы один станет крупным музыкантом, стоит огород городить».
Его прогнозы более чем оправдались. Из 3-го класса ленинградского набора крупнейшими деятелями хорового искусства впоследствии стали Александр Александрович Юрлов, имя которого носит сегодня Республиканская русская хоровая капелла, и Фёдор Михайлович Козлов, многие годы работавший художественным руководителем и главным дирижёром хора мальчиков Ленинградского хорового училища при Капелле.
Прежде всего Александр Васильевич позаботился о подборе команды педагогов и воспитателей, которым было поручено образовывать нас «ускоренным маршем». Сколько было нами упущено за три военных года!.. Надо было позаботиться и о наших эстетических вкусах. Нас стали возить в концерты и театры. До сих пор в памяти живы «Евгения Гранде» в Малом, «Анна Каренина» и «Мёртвые души» в Художественном, «Мадам Бовари» в Камерном, «Садко» и «Царская невеста» в Большом, «Шехеразада» и «Перикола» в театре им. Станиславского и Немировича-Данченко. Перечислять можно без конца. А концерты! Голованов, Игумнов, Пирогов, Барсова!.. А встречи в стенах училища с Хачатуряном, Флиером, Гилельсом!.. Всё это после жизни в селе наполняло душу радостью, ощущением счастья...
Занимаясь с хором, Александр Васильевич позволял себе немало резких выражений. Порой в гневе он доходил до крайностей. Так как для нас это был недосягаемый авторитет, единственный человек, осенённый ореолом славы, мы невольно впитывали в себя его манеры, его привычки, его метод. В дальнейшем многие из нас ломали себе шеи на неумении сдерживать себя. А для некоторых внешняя сторона его поведения, к сожалению, стала органической сущностью. Единственное, чем я теперь могу объяснить эту несдержанность Александра Васильевича, так это тем, что хоровому искусству он отдал всю свою жизнь без остатка и у него просто в голове не укладывалось, что к этому можно относиться иначе — только с беззаветной любовью и преданностью.
Метод занятий Свешникова в области хормейстерского искусства (а я и А. Юрлов числились в его классе на V курсе консерватории и в аспирантуре) был замечателен тем, что Александр Васильевич предоставил нам уникальную возможность работать его помощниками в Государственном академическом хоре СССР. Сиди и наблюдай, работай с вновь принятыми певцами, с отдельной партией или с половиной хора. В дальнейшем выступай с концертами хора. Если умный, поймёшь всё сам. Если глупый, то не надо и силы тратить на тебя. Я придумал для себя увлекательную игру. Если Свешников останавливал хор во время репетиции, я, прежде чем он сформулирует вслух, старался угадать его замечание. Если угадывал, ставил себе пятерку, нет — единицу. Этот метод для данной профессии, мне думается, очень даже неплох. Из класса Свешникова вышло немало выдающихся хормейстеров.
Большинство педагогов училища принадлежало к уцелевшей прослойке потомственной русской интеллигенции. Их манера одеваться (несмотря на трудности военного времени), держать себя, манера говорить, обращаясь к учащимся на «ты» или «вы» — всё было различно. Расскажу о некоторых из них.
Сергей Сергеевич Благообразов преподавал у нас технику дирижирования и чтение хоровых партитур. Так как никаких условий для серьезных занятий по дирижированию не было, был избран так называемый групповой метод обучения, то есть Сергей Сергеевич что-то демонстрировал, а мы обезьянничали.
Пользуясь его добротой, мы частенько обращались к Сергею Сергеевичу с различными вопросами или просьбами. Обычно после того, как он отмечал стопроцентную посещаемость (а другого у нас просто не могло быть!), кто-нибудь из нас тянул руку вверх и просил рассказать о чём-либо из неведомой нам жизни — «а как было раньше?». Одним из «коронных номеров» была просьба рассказать, как он ходил в разведку. И Сергей Сергеевич, то ли всерьёз растроганный интересом к его личности, то ли подыгрывая нам, усаживался поудобней в кресло, скрещивал на груди руки, взглядывал в окно на хмурый зимний день и пускался в пространные воспоминания. Мы делали вид, что нас это очень интересует (хотя слушали рассказ уже в который раз), и когда до конца урока оставалось минут 15–20, Сергей Сергеевич спохватывался, делал относительно строгое лицо (он был на редкость мягким человеком; я, например, ни разу не слышал, чтобы он повысил голос) и говорил: «Теперь займемся дирижированием!» Один из нас садился за рояль, и мы начинали разводить руками, ища пресловутую точку дирижёрской доли, которую Сергей Сергеевич ласково называл «точечкой». Мы так и прозвали его — «Точечка». Естественно, что обучить нас за год дирижёрской профессии было невозможно — для этого мы не были достаточно подготовленными музыкантами. Ведь дирижёрская профессия — это как бы вторая ступень профессионального развития. Я думаю, что Сергей Сергеевич это прекрасно понимал и потому стремился дать нам хотя бы какие-то первоначальные навыки дирижирования, «натаскать» каждого из нас на экзаменационную миниатюру.
Гармонию и сольфеджио нам преподавал Владимир Васильевич Соколов. Роста он был ниже среднего, полноват и грузноват. Костюм на нём всегда сидел мешковато. Мы никогда не видели, чтобы он улыбался. Складывалось впечатление, что Владимир Васильевич постоянно пребывал в мрачном расположении духа. Это впечатление усиливалось благодаря угрожающе багровому цвету лица, который, как мы поняли потом, был (да простит меня покойный!) следствием некоторого его поклонения Бахусу. Проверяя задачи, он садился за рояль и вылавливал наши огрехи с лёгкостью фокусника. И когда видел особую «бяку», то как бы в недоумении останавливался и, растягивая слова, говорил, показывая на чрезмерную удалённость тенора от баса: «У тебя тут, братец, карета проедет!» Или, слушая игру плохо приготовленной секвенции, мрачным голосом: «Не суши валенки на педали».
По фортепиано я был зачислен в класс Василия Михайловича Шатерникова. За полтора года занятий с ним я проделал путь и в своём понимании музыки, и в технической оснащённости чуть ли не от Майкапара (сказался перерыв в занятиях почти в два с половиной года) до сонат Бетховена. Василий Михайлович был на редкость мягким и добрым человеком. Когда он показывал за роялем тот или иной фрагмент, из-под его пальцев лилась красивая музыка, и мне казалось, что всё это так просто — стоит лишь чуть-чуть подналечь на технику, и я смогу так же. Но когда мне казалось, что я вот-вот достигну желаемого, Василий Михайлович давал новую, более трудную пьесу... Вот так, как лошадь, идущая за охапкой сена на конце дышла, двигался я, ведомый этим замечательным учителем. Жил он неподалёку от училища и нередко приглашал нас к себе, угощал, чем бог послал. И мы погружались в уютную домашнюю обстановку старой московской квартиры.
Страсть к занятиям на фортепиано была порождена не только нашей профессиональной отсталостью, не только нехваткой инструментов и предстоящими экзаменами в консерваторию — главное, она была порождена увлечённостью музыкой, которую нам прививали. Эта страсть доходила до такого азарта, что на последнем уроке, обычно каком-либо из точных наук, за несколько минут до звонка мы занимали позицию «на старт». И когда звонок раздавался, десять учеников пулей летели занимать девять роялей, невзирая на невежливость по отношению к педагогу. Если кто-то из маленьких сидел за инструментом, его безжалостно сгоняли.
Педагоги по общеобразовательным предметам были разные. Были середнячки — мы к ним так и относились. А были преподаватели — Учителя с большой буквы, мастера своего дела. Я бы даже сказал — вдохновенные артисты. К таким относили мы преподавателей МГУ Ф. Ф. Турука и С. С. Флоринского. Они не вели уроки в общепринятом смысле этого слова: они читали лекции. После нашей деревенской школы, в которой было по-своему хорошо, здесь всё оказывалось иначе, на другом уровне. Мы сидели, открыв рты, забыв про всё на свете, слушали то про битву на реке Маас, то про дуэль мятежного поэта, то про... Это было незабываемо. Могу сказать, что я с раннего детства любил читать, но после таких лекций любовь к истории и литературе стала более глубокой и осознанной.
9 мая 1945 года. Кто ж из нашего поколения не помнит эту долгожданную весть: «Победа!!!» Как только ночью по радио сообщили о подписании акта о капитуляции, мы сорвались со своих постелей и побежали на Красную площадь. Людской водоворот. Радость через край. Слёзы, смех, музыка, прожектора. Одним словом, половодье чувств. Ну, естественно, что такой праздник надо отметить. Разбившись на три тройки ( Дмитрий Ардентов — наш вечный отличник — не принимал в этом участия), мы устроили складчину. После группового возлияния отправились в кинотеатр «Первый», в котором можно было сидеть хоть целый день (и надо сказать, мы нередко пользовались этим, смотря на чужую, какую-то сказочную по нашим понятиям жизнь и с упоением слушая музыку Глена Миллера в «Серенаде Солнечной долины» или Дину Дурбин в «Сестре его дворецкого»). А в это время Александр Васильевич решил посмотреть, как его мальчики проводят время. Вместе с нашим старшим воспитателем Вадимом Константиновичем Беляевым он начал обход. Вошли в нашу спальню. Опаздывая в кино, мы все остатки нашей пирушки рассовали под свои подушки. Три же бутылки мы положили в топку печи, около которой спал Дима Ардентов.
Войдя в комнату и увидев, что никого нет, Александр Васильевич, скорее механически, чем сознательно, отвернул подушку на первой от двери кровати и увидел портсигар по соседству с недоеденным двойным бутербродом. Лицо его приняло совиное выражение, что не предвещало ничего хорошего (в этом портсигаре я хранил струны для скрипки, и под подушкой он оказался, не помню, как и почему). Он перешел к следующей кровати, и там нашлись остатки баклажанной икры в банке. Затем обнаружились носки рядом с хлебом и т. д. и т. п. Когда Александр Васильевич дошёл до кровати Ардентова, то уж тут-то, поняв нашу затею, он открыл дверцу печи и извлёк оттуда бутылку из-под портвейна. Впервые за всё это время он произнёс: «Вадим Константинович, что это такое?» Вадим Константинович взял бутылку, поднёс её к своим аккуратно подстриженным усам и, не моргнув глазом, произнёс: «Ситро, Александр Васильевич».
Несколько слов о Вадиме Константиновиче. Высокий, всегда подтянутый, крепкий 70-летний мужчина с военной выправкой. Всегда гладко выбритый, до глянца на щеках. Холёные усы, серые глаза несколько навыкате. Костюм отглажен, рубашка накрахмалена, галстук старомодно, но аккуратно повязан, ботинки начищены до блеска. От него веяло энергией и здоровьем. Среди нас ходили легенды о том, что он окончил кадетский корпус, был там кем-то выдающимся, по счастливой случайности его не расстреляли... Всё это, вместе взятое, рождало в нас определённый пиетет. Строг он был с нами предельно, но мы всегда понимали, что за дело. Его наказания делились на два сорта — либо тебя лишали воскресного отпуска, либо ставили под висящие на верхней лестничной площадке часы. В зависимости от тяжести проступка изменялось не только время стояния, но и количество остающейся одежды. Вадим Константинович, которого «из экономии» звали Им Стиныч, пользовался у нас непререкаемым авторитетом. Мужская составная этого авторитета выросла в наших глазах после встречи Нового года, на который дирекция пригласила воспитанниц хореографического училища — видимо, для того, чтобы приобщить одичавших в деревне отроков к благородным манерам столичных барышень. На непродолжительном ужине, когда вместо вина был подан компот, все мы почувствовали себя несколько неловко. Выручил остроумный Александр Юрлов, провозгласив шутливый тост. Наша честь была спасена, но дальше односложных фраз типа «Как вас зовут?» или «Передайте, пожалуйста, соль» дело не пошло. Мы были явно скованы и подавлены. Ведь в деревне девочки были как бы нашими товарищами. Там всё было проще. Эти же хрупкие создания, казалось, смотрели на нас свысока, и вообще было впечатление, что вечер с нами — это у них нечто вроде обременительного и неприятного общественного поручения. А может быть, мы просто не знали, как к ним подступиться?.. Одним словом, вся надежда оставалась на танцы. Когда заиграли первый вальс (а надо сказать, что до этого вечера нам было преподано несколько уроков бытового танца), Им Стиныч пригласил нашу директрису Марию Ивановну Березкину, и мы залюбовались, как он ловко и с каким-то благородным шиком танцует. Через четверть часа Мария Ивановна запросила пощады, и Вадим Константиныч, вытерев с лысины пот, пригласил одну из балерин. Маленькая, худенькая, стройненькая, она порхала вокруг него, а он, видя наше внимание, чувствовал себя «в ударе» и выделывал всё, на что был способен, вспомнив и свою юность, и своё кадетское ухарство. И это в 70 лет! Вот что значат старая закваска и спартанское воспитание.
В конце мая 1945 г. состоялся первый отчетный концерт училища. Не знаю, присутствовал ли кто-то из начальства, но публики было много. Вечер прошёл с успехом. То ли потому, что это был первый концерт вновь открытого в Москве музыкального учебного заведения, то ли потому, что с окончанием войны у всех поднялось настроение, а, может быть, ещё почему-то, — не знаю. Знаю только, что лично для меня этот концерт не был радостным: в число выступающих я не попал. Не скажу, чтобы я рвал на себе волосы, но всё же было досадно. И вдруг утром, в день концерта, когда программа уже была определена, меня вызвал к себе наш завуч и сообщил, что позвонил Свешников и сказал, чтобы я играл на сегодняшнем вечере концертный этюд. Волновался я до холодеющих пальцев. Объявили мой номер. Сажусь. И в каком-то тумане начинаю играть. Триоли в темпе Allegro assai, надо сказать, не способствовали моему успокоению, а клавиатура была похожа на водную дорожку бассейна. Однако я благополучно добрался до доминантового органного пункта перед репризой и подумал: «Ну всё, теперь я дома!» Тут-то я и был наказан. Пальцы соскочили с привычной моторики, я лихорадочно заёрзал по клавиатуре, «сочиняя» немыслимый бред. Лишь бы не выскочить из тональности! Не знаю как, но пальцы сами вынесли меня на репризу, которую я доиграл в ещё более лихорадочном темпе. Не помню, как аплодировали и аплодировали ли вообще, помню, что убежал за кулисы и заплакал. От горечи провала, от того, что подвёл Василия Михайловича, просто от стыда. Тогда мне казалось, что с музыкой надо расставаться.
Прошло несколько дней. Горечь исчезла. Подошла пора выпускных экзаменов, а с ними и приёмные экзамены в консерваторию. Если говорить о себе, то, скорее всего, не я выбирал профессию, а естественный ход событий не оставлял мне других решений. И если в детстве были какие-то колебания — так, например, мы с Толей Ушкарёвым в 1943 г. подали заявление в Мурманскую школу юнг (ответ был краток — «приём окончен»), то теперь решение было однозначным. Хотя тогда я не задумывался о том, соответствую ли я этой профессии, обладаю ли необходимыми данными, способностями, качествами.
Собственно говоря, на этом можно было бы поставить точку, если бы не одно неожиданное поручение Свешникова.
Заботясь об отборе талантливых мальчиков (памятуя традиции Синодального хора), Свешников послал нас в глубинку «за голосами». На мою долю выпала Ивановская область. Приехал в Иваново. Остановился в гостинице, поразившей меня всем: своим названием «Северная» (откуда в среднерусской полосе любовь к Заполярью?); стоявшим у входа чучелом медведя с медным подносом в лапе; двумя запылёнными пальмами; наваристым (после нашего московского харча) борщом с мясом и надписью у выхода из ресторана — «ход в номера». Одним словом, исчезающая, но ещё чудом сохранившаяся здесь в каких-то мелочах обстановка чеховско-купринской русской провинции.
Представился городскому начальству в лице заведующего гороно, который, невзирая на мой юный вид (а какой ещё может быть вид в 16 лет!), серьёзно помог мне. И газета поместила объявление, и по радио дали выступить с обращением к папам, мамам и бабушкам о том, какие перспективы открываются перед их отпрысками. Позвонили в гг. Шуя и Вичуга, чтобы оказывали содействие посланнику Свешникова.
И началась моя работа по отбору. Прослушал я много желающих, но картина была безрадостная. То слуха нет, то голоса, то... Нет, не буду охаивать подраставшее в войну поколение. Кто их мог развивать, обучать? Им не до пения было — надо было просто выжить.
Помимо работы, я глазел на жизнь провинциальных городов. Слушал неспешный волжский говор степенных мужиков, обсуждавших в чайных свои проблемы, любовался всем, что попадалось интересного — ведь это было познание ещё одной грани своего, национального...
К сожалению, отобрал я только одного... Фонарёва (простит он меня, не помню его имени). Помню, что будучи уже студентом консерватории, интересовался его успехами, даже втайне гордился своим крестником. Но на каком-то этапе он... «свихнулся». Меня после окончания консерватории призвали в армию, и я потерял его из виду.
Любые воспоминания о юности невольно окрашиваются в пастельные тона. Видимо, не исключением являются и мои. Но не только потому, что юность — прекрасная пора жизни, а и потому, что в 15–17 лет мы были полны радужных надежд и мечтаний. Ведь воспитание наших чувств проходило в обстановке энтузиазма первых пятилеток, когда нам постоянно внушалось, что светлое будущее совсем близко, вон там, за поворотом. А наша школа прививала чувство братского коллективизма. Здесь не было ни интриг, ни подножек. Лучший (а им чаще других бывал Ф. Козлов) пользовался авторитетом среди начинающих профессионалов. Всё это рождало чувство уверенности в завтрашнем дне, в том, что жизнь устроена справедливо, что в команду берут лучшего (как же это было наивно!). Во всяком случае, эти традиции мы принесли в Московское хоровое училище. Поэтому полтора года, проведённые в его стенах, вспоминаются мне как звонкий и задорный марш по белым клавишам знаний, умений, навыков.
Перепечатано с:
. Скерцино // Особняк на Большой Грузинской.— М., 1994.— С. 105–116. [330]